Теперь в связи с общим духовным упадком внутренняя жизнь и мистическая красота монашества становятся все более непонятными миру и чуждыми ему. Именно поэтому в цветнике Церкви вырастает такой сорняк, как антимонашеские инсинуации Шмемана.
Далее он продолжает:
«В Сербии всё, что возрождается, связано с покойным о. Иустином Поповичем и его двумя молодыми учениками – о. Амфилохием и о. Афанасием». Шмеман сетует о популярности сочинений Иустина Поповича, ныне причисленного к лику святых. Преподобный Иустин является одним из бескомпромиссных богословов, который подвергался гонениям всю жизнь, а затем был заключен в монастырь с тюремным режимом для него. Вначале 20-го века общественность была потрясена книгой Шпенглера «Закат Европы», а Попович продолжил его труд в другом плане, описав уже «бездны» Европы. Если Шпенглер не видел выхода и покончил жизнь самоубийством, то Иустин Попович указывает путь из бездны – возвращение к чистому Православию, не оскверненному либерализмом и модерном, Православию святых отцов, от имен которых Шмеману становится неуютно и тоскливо.
Далее протопресвитер восклицает:
«Повсюду патристика!», будто патристика это болото, в которое попадают неосмотрительные люди, и не могут выбраться из его трясины. После божественного Откровения патристика – второй слой духовного гносиса; там тот же свет Откровения, только более переломленный через призму человеческих индивидуальностей, более рассеянный и тусклый. Это свет не той степени богодухновенности, как у пророков и апостолов, где исключены ошибки, а свет благодатных озарений, в которых, однако, присутствует человеческая ограниченность. Надо сказать, что значительная часть патристики вошла в Священное Предание, а, точнее Священное Предание во многом выразило себя через патристику.
Далее Шмеман сетует: «Меня беспокоит отождествление этой линии с Православием». Значит, у Шмемана, как мы и подозревали, иное православие. Уже святой Ириней Лионский обличал гностиков в том, что у них не существует Предания, берущего начало от апостолов. Если Шмеман отвергал Предание, то его последователи пытаются сделать неопатристикой и неопреданием «Дневники» самого Шмемана.
Далее Шмеман продолжает: «Это уже не pars pro toto («часть от целого» А.Р.), а выдавание её за само «toto» (целое, А.Р.)». Патристика является не частью Православия, а одной из его основ. Можно сказать, что патристика проницает все Православие: гимнографию, мистагогию, гомилетику, литургику и, разумеется, богословие. В тоже время, Православие нельзя отождествить с патристикой, так как оно идет не от святых отцов, а от апостолов, и у святых отцов находит свою форму выражения, как в догматическом, так и литургическом и других аспектах.
Далее Шмеман выражает недовольство, что у православных «В Америке – редукция Православия к иконам, всяческому «древнему» пению и все к тем же «афонским» книгам – о духовной жизни». Афон всегда считался и считается оплотом православного монашества. Кто побывал на Афоне, тот на всю жизнь будет хранить в сердце образ этого государства монахов – удела Пресвятой Богородицы. Шмемана явно раздражает Афон, и он считает изучение многовекового опыта афонского монашества подделкой под духовную жизнь.
Его огорчает, что в последнее время, как бы в противовес всеобщей секуляризации, христиане стали более ценить старинные иконы и древние напевы; они стараются хотя бы отчасти вернуть потерянную духовность и ее формы. Протопресвитер сетует, что люди охотнее читают книги афонских старцев, чем его – Шмемана и других богословов парижской школы. Разгадка проста: афонские книги, написанные с непосредственного опыта самих подвижников, имеют силу внутренней достоверности, ту правду, которую чувствует человеческое сердце; ее не могут заменить блуждания рационалистов, софиологов и модернистов различных мастей по философским лабиринтам и потемкам, где разум, предоставленный своим собственным силам, все более удаляется от Православия.
Далее он продолжает: «Торжествует «византинизм», но без присущего ему космического охвата…». Шмеман не объясняет, что он подразумевает под «византинизмом». В Византии сложился литургический чин и богослужебный устав. Три великих каппадокийца и Иоанн Златоуст были византийцами. Афанасий и Кирилл Александрийские, Максим Исповедник и Григорий Палама также принадлежат к византийскому богословию. Надо помнить, что Византия представляла собой не нацию, а конгломерат народов, и в этом отношении византинизм был явлением не только «космического охвата» как признает Шмеман, но также в религиозном плане – соборным. Под византинизмом Шмеман возможно понимает лжемессианские притязания, граничащие с провинциализмом и национализмом. Но это не византинизм, а антивизантинизм.
Далее Шмеман пишет: «Для меня крайне знаменательно то, что повсюду, где эта линия (монашеская, А.Р.) торжествует, как-то выпадает Евхаристия, причастие…» Неужели монашество отдаляется от Евхаристии? Между тем, именно монашеская традиция требует частого причащения, но при условии строгого приготовления к принятию этого высшего Таинства. В некоторых монастырях (например, в Студийском) ежедневное причащение было правилом. Шмеман договаривается до того, что «Монашеская линия, как это ни звучит странно, «обмирщает» Церковь, так что уходить надо не только из «мира», но и из неё…». Что значит уходить надо из Церкви, которой управляют монахи-епископы, которая служит по уставам, составленным в монастырях, которая исповедует догматы, принятые вселенскими соборами, где решающими голосами являлись голоса епископов-монахов? Куда уходить – Шмеман не уточняет. Уходить, куда глаза глядят, или в объятия модернистов?
В своей неприязни к монашеству Шмеман отчасти повторяет Владимира Соловьева, который считал монашество духовным эгоцентризмом, уклонением от долга служить людям, и в частных беседах называл монахов дармоедами. Шмеман не требует уничтожения монашества как института, но хочет видеть новое, свободное, розовое, модернистическое монашество, похожее на «улыбчатую комсомолию».
Далее Шмеман пишет: «Молодые богословы в Сербии строчат диссертации и все почти без исключения о паламизме и спорах 14-го века, о всяких dii minores этого движения». Католический Рим, лютеранский Аугсбург и кальвинистский Цюрих имеют одно общее – антипаламизм. Духовный закат Европы и грозовые тучи Запада способствовали определенной переориентации на Балканах, и молодые богословы Сербии все чаще стали обращать взоры к своему прошлому, сокровищам Православия и пытаться осмыслить их. Но паламизм это не только исихазм, о котором имеют нравственное право говорить те, кто занимаются безмолвием и Иисусовой молитвой под руководством опытных наставников; паламизм это также богословие, причем – последнее слово восточного богословия.
Паламизм провел самую глубокую черту между Православием и католицизмом в области мистики. Надо сказать, что вопрос о трансцендентности и имманентности Божества, четко сформулированный у святого Григория Паламы, имеет не только богословское, но и философское значение. В аскетике паламизм противостоит пелагианству во всех его вариантах. Исихазм ясно указал, что спасение заключается в стяжании благодати – божественного света, а личный подвиг и труды дают условия для соединения души с благодатью. Яркое раскрытие паламического учения о спасении мы находим в беседе преподобного Серафима Саровского с Мотовиловым. Церковь посвятила празднованию святителя Григория Паламы второе воскресение Великого Поста и нарекла Фессалоникийского архипастыря и афонского исихаста «сыном божественного света».
Далее Шмеман восклицает: «Словно ничего другого в Православии нет». Если посмотреть на сочинения сербских богословов, то можно увидеть, что они охватывают широкую богословскую тематику. Но если дело обстояло бы так, как пишет Шмеман, то разве следовало бы порицать их за то, что они защищают Православие – ведь как раз паламизм является одной из главных мишеней для критики со стороны католиков и протестантов, которые называют его «ересью Паламы» и нередко повторяют вздорные обвинения Варлаама Каламбрийского и других противников Паламы.