Святой Григорий Богослов писал, что для спасения достаточно очищение души, а для занятия богословием необходимо знание философии;
Святой, Пимен Великий на вопрос: "Как сохранить мир души?" отвечал, что для этого надо пребывать в своем чине (и не выходить из него). Мне кажется, что эти два совета были нарушены духовными вождями инославцев.
Другую значительную часть имяславцев представляли монахи-простецы, которые больше доверяли своим старцам, чем приезжим из столичных академий России богословам. К грекам они также не испытывали доверия, так как подозревали их в тайном желании эллинизировать весь Афон. Кроме того, они считали, что меньший грех ошибиться в чрезмерном возвеличивании имени Иисуса, чем в Его возможном унижении и оскорблении.
Была еще часть монахов, - постоянно недовольных монастырской жизнью: игуменом, распорядком дня, уставом, работой и т.д., - монахов-своевольников, которым был по душе всякий протест и возможность пошуметь, даже точно не представляя, в чем дело. Они больше всего мешали диалогу между "академиками" и "афонцами", превращали встречи в митинги и, не слушая никого, кричали, как старообрядцы во времена попа Пустосвята: "Победили” победили".
Была еще очень немногочисленная прослойка в монашестве (и не только афонском), преимущественно из интеллигентов и бывших дворян, которые по своему мышлению и гордости ума, а также прошлым увлечениям в миру, были втайне склонны к теософской мистике (скрытому пантеизму и магизму) и не до конца изжили ее инерцию даже находясь в монастырях. В имяславстве они увидели, скорее почувствовали то, чего желали: особого способа молитвы, основанного на тождестве именований и реалий, благодаря которому можно влиять на духовный мир через энергию самого слова. Эти интеллигенты-монахи, за немногим исключением, не пользовались авторитетом у собратий, чувствовавших в них что-то чужое и тяжелое, но смута подняла их на поверхность, как пену морской волны, или пузырьки кипящей воды.
Надо сказать, что плеяда русских софиологов также рассматривала имяславство, как монашеский или мистико-аскетический гностицизм, хотя не употребляло этих выражений из-за понятных причин. Это было для них чем то родным и похожим на христианизированное пифагорийство и платонизм.
В имяславских спорах каждая сторона апеллировала к святым отцам, (приводила цитаты из святоотеческих творений, но это не убеждало другую (сторону, которая также указывала на святых отцов и приводила альтернативные цитаты.
Надо сказать, что вообще способ ссылок на отдельные цитаты мало что дает, так как такие цитаты представляют собой разрозненные фрагменты, {выдернутые, как бы вырезанные из полотна картины. На основании одного или нескольких фрагментов нельзя воссоздать целое. Более того, из цитат, выбранных и расположенных по определенному заранее заданному плану, можно составить или подтвердить почти любое учение. Ведь в основе ересей, лежит монтаж Библии. Чтобы понять святоотеческие творения, надо рассмотреть их, как и Библию, в цельности, найти основную идею, и тогда будет понятен смысл каждой цитаты. Поэтому в Церкви всегда существовали вероопределительные книги.
Имяславцы не поняли, что гимнографический стиль, уместный для описания мистических переживаний, нельзя перелагать на язык богословских понятий, тяготеющих к четкой философской терминологии, а другая сторона как бы забыла, что кроме догматического богословия существует еще мистическое богословие, имеющее свои средства и формы языкового изображения, и, что недостаточно только опровергнуть оппонента, но необходимо еще понять его язык.
Приведем такой пример. В гимнографии часто применяется сравнение Иисуса Христа с солнцем. В акафисте написано: "Иисусе, солнце правды". Человек, читающий акафист, духовно воспринимает этот образ и эмоционально переживает его: Иисус - солнце его души, свет его ума, теплота его сердца. Но если на основании акафиста мы станем утверждать, что Иисус и солнце это тождественные понятия” т.е. солнце - это божество, то мы впадем в язычество или в ересь, схожую о манихейством и розенкрейцерством. В первом случае, в самом молитвенном чтении акафиста, душа воспринимает Иисуса как источник божественного света; во втором случае, при переводе образа в словесное понятие, этот же образ, подвергшийся логической интерпретации, становится плоским, одномерным, материализованным и превращает Иисуса в солярное божество.
В первом случае мы видим прославление Иисуса через образ видимого солнца, а во втором - уклонение в языческий космизм. Если бы человеку, испытавшему благодатное состояние, подобное озарению во время молитвы (чтения акафиста), вдруг сказали бы: "Подпишись, что Иисус не есть солнце", то, возможно, что он отказался бы сделать это, указав, что акафист Иисусу Сладчайшему со словами: "Иисусе, солнце правды" благословлен Церковью и по нему молились христиане в течение многих веков. Так что с психологической стороны нам понятно смущение имяславцев.
Мы не заметили в отце Серафиме сурового фанатизма. Узнав в беседе, что я священник, он встал и взял у меня благословение. Мы не слышали от него обличение иерархии, - этой лакомой пищи для раскольников всех толков. Он признавал Церковь, но не интересовался, что происходит в ней как, видно считая, что пришел в пустыню, чтобы осуждать и обличать только самого себя. И все же, сравнивая отца Серафима с другими пустынниками, я чувствовал, что между нами стоит какая-то душевная преграда отчужденности, тонкая и невидимая, как прозрачное стекло.
В духовном мире существует своя иерархия, - это иерархия святости и духовности, которую ощущает и признает душа человека, Старцы стоят на высоких, но не одинаковых ступенях этой иерархии. Сами они понимают это, а народ интуитивно чувствует благодать, которую они стяжали, как бы степень духовного света, излучаемого ими. Мы чувствовали при встрече с пустынниками эту духовную иерархию, но в тоже время некое единство. Эти ступени принадлежат одной лестнице, где бы ни находился человек: около ее подножия или вершины.
В общении отцом Серафимом, было нечто другое: чувство уважения к нему, преклонение перед многолетним подвигом пустынничества и в тоже время ощущение, что мы беседуем с двух берегов узкой, но глубокой реки, разделяемые ее потоком. Что это такое? Я точно не могу ответить. Мне кажется, что его смирение было в значительной степени снисхождением к немощи и непросвещенности собеседников со стороны человека, который считает, что он обладает некой тайной, которую мы не можем понять.
Он признавал Церковь и в тоже время чувствовалось, что он внутренне полностью не включен в нее, а только примирен с ней, что он считает высшей церковью имяславцев своего направления, как бы церковь в Церкви, а нас - душевными христианами, не вмещающими тайны духа, тайны имени Иисусова. Он отделял себя от имяславцев-радикалов, которые называли греческих патриархов, а также российских иерархов еретиками и восставали против игуменов ("Подняли звон на весь Афон"), но считали, что надо было всем проявить терпение, страсти бы улеглись, и дело прояснилось.
Отец Серафим говорил, что Барганы стали его вторым Афоном, в что он завещал похоронить его недалеко от келии, в которой он прожил несколько десятков лет. Живя в пустыне, схимонах Серафим старался уклониться от каких-либо бесед, особенно споров о другими монахами, о имени Божием. У него было двое послушников. Во время нашей беседа со схимником они вышли из келии и занимались какими—то делами во дворе? Это была монашеская деликатность: оставлять посетителей для беседы со старцем наедине.
Когда мы спросили схимонаха Серафима об Иисусовой молитве, то он отказался поделиться с нами своим внутренним опытом, может быть видя в этом нашу нескромную любознательность или желание испытать его и заглянуть в чужую душу. А может быть он, не без основания считал, что опыт молитвенного делания, приобретенный десятками лет жизни в пустыне не может быть так легко передан незнакомым людям, впервые пришедшим к нему. Он ответил, что об Иисусовой молитве достаточно написано у святых отцов и посоветовал читать "Добротолюбие" на славянском языке.
В монашеской жизни отец Серафим ценил умеренность; он не одобрял чрезмерных подвигов, которые брали на себя некоторые молодые монахи.